Тихомиров Л.А. Монархическая государственность

Тихомиров Л.А. Монархическая государственность


Раздел VI СОВРЕМЕННЫЙ МОМЕНТ РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ

Вернуться к оглавлению

XXXIX Неясность момента

Точное и объективное рассмотрение судеб Русской государственности должно в настоящее время оканчиваться на 1861 году. До этого момента, с Рюрика до Александра II, мы имеем перед собой законченные факты, которые совершили круг эволюции и обнаружили себя в ясности. Их можно анализировать и приводить в ту или иную классификацию. Можно из них делать выводы совершенно независимо от того, как сложатся политические факты в будущем.

Какова бы ни была дальнейшая судьба русской государственности, это нимало не изменяет смысла прошлых до сего десяти веков. Монархическое начало вполне обнаружило в течение их свой ход развития, свой смысл и различные стороны своей силы и слабости. Их можно наблюдать sine ira et studio [101] столь же спокойно, как прошлые судьбы Рима или Византии. Их можно констатировать при добросовестности мысли совершенно независимо от личных политических убеждений.

Но с 1861 года начинается новый период, в котором для современника трудно сохранить объективность и в котором точность оценок становится гораздо более спорной. Определять смысл и характер периода незаконченного еще не выяснившего себя фактически несравненно труднее, главным образом по трудности различить влияния случайных и коренных условий.

В прошлом - это легко. Случайные явления, как, например, действие личных талантов или недостатка их, производят, на взгляд, огромное действие, кажущимся блеском или мраком поражающее современников и заслоняющее перед ними тихое, бесшумное действие органических условий. В прошлом - все это взаимодействие случайных и постоянных факторов само уже сложилось в ясные итоги. Шумное или страшное, но случайное, явление уже успело показать свою истинную скромную цену. Бесшумные, но органические условия уже обнаружили свою решающую роль.

Но для наблюдателя текущих событий различить случайное от коренного в высшей степени трудно.

Тем не менее мне кажется невозможным совершенно отказаться от этого, не столько в целях предвидения будущего, сколько в видах окончательных итогов прошедшего. Это прошлое тоже было бы не вполне понятно, если бы мы совсем не знали, к чему оно привело. Поэтому мы взглянем в заключение и ва современный момент русской государственности, при чем должно напомнить, что "все три типа монархии (самодержавный, абсолютистский и деспотический) суть типы собственно идеальные. В действительности они никогда не являлись с полной чистотой своей, а в некотором смешении черт различных типов, лишь с преобладанием какого-либо одного основного". Это обстоятельство всегда чревато последствиями как для прогрессивного развития, так и для регрессивного движения. Напомню также, какую малую степень политической сознательности всегда представляла русская государственная мысль, а при недостатке политической сознательности, как сказано раньше, "государственность данного типа, не умея развить своих сил, нередко подготавливает сама торжество других форм Верховной власти". Наконец, должно еще вспомнить, что судьбы государственности связаны с эволюцией самого национального самосознания.


XL Историческая идея России в конце ученического периода

По самому существу монархии как выразительницы нравственного идеала нации судьбы ее находятся в теснейшей связи с тем, что называется исторической идеей нации, или ее исторической миссией. Эта историческая идея есть эволюция психического содержания нации во внешнем осуществлении, в реальном достижении нацией того, что в начале своего исторического бытия она сознала как основу своей природы и, стало быть, как исходный пункт своего дальнейшего творчества.

На пути этого творчества перед нацией являются задачи выработки силы, внутреннего устроения, требуемого целью развития, борьба с препятствиями, воздвигающимися против этих целей, создание, наконец, до последних выводов всего того, что заключается потенциально во внутреннем ее содержании.

Когда это творчество исчерпано, историческое существование нации заканчивается. Но оно заканчивается и в том случае, если нация, хотя бы и не дойдя до осуществления цели, почувствовала себя не в силах реализовать свое внутреннее содержание, и сама перед собой сознала свое бессилие стать тем, что ей диктует основа ее бытия. Этот момент разочарования - канун смерти нации. Тогда она может еще остаться этнографическим материалом, средой, в которой разовьется, быть может, какой-нибудь новый зародыш эволюции, новая идея. Но эта новая идея начнет вырабатывать уже другую, новую нацию, с новыми формами. Это будет не прежняя нация, не прежнее государство, а нечто иное по всему характеру, задачам, строю, культуре, даже, может быть, по языку.

В этом процессе исторической жизни какой-либо нации что можем мы ждать от монархии, стоящей на всей высоте своей миссии? Самое большее, что она может сделать, это прожить с нацией в течение ее исторической эволюции, постоянно, во всех многоразличных задачах этого сложного исторического пути оставаясь во главе потребностей нации, умея воспринять и сосредоточить в себе все ее вдохновение, умея поэтому указать ей путь, помочь в преодолении препятствуй и т. д. во всем входящем в область мощи государственности.

Больше этого самая великая монархия не может сделать. Если нация умирает, государство какой бы то ни было формы не спасет ее от смерти. Если в нации иссякли духовные силы, и она приходит в состояние действительного банкротства - монархия и никакая государственная сила не может ее возродить. Диоклетиан не мог спасти Рим. Если Константин был счастливее его, то лишь потому, что убедился в смерти Рима и, оставив мертвым хоронить мертвых, поддержал жизнь нового зародыша эволюции, который и вырос в Византии. Это было новое творчество. Византийцы, хотя и называли себя "римлянами" (ромеями), но и название это произносили уже не по-латыни.

Что же сделала доселе русская монархия для русской нации? Если брать многовековую жизнь ее до 1861 года, то она представляет один из величайших типов монархии и даже величайший. Она родилась с нацией, жила с ней, росла совместно с ней, возвеличивалась, падала, находила пути общего воскресения и во всех исторических задачах стояла неизменно во главе национальной жизни. Создать больше того, что есть в нации, она не могла, но это, по существу, невозможно. Государственная власть может лишь, хорошо или худо, полно или не полно реализовать то, что имеется в нации. Творить из ничего она не может. Русская монархия за ряд долгих веков исполняла эту реализацию национального содержания с энергией, искренностью и умелостью, которые доказываются самими последствиями: успешным освобождением от татарского ига, действительно исполненным собиранием Руси, расширением территории до пределов, обеспечивающих мировую роль, стремлением к европейскому просвещению уже с Иоанна Грозного. Восставши из падения после "лихолетья", монархия Романовых действительно воссоздала и укрепила страну, а затем с Петром поняла величайшую задачу времени и за XVIII и XIX века ее достигла. Наконец, по достижении нацией должной меры культурности, монархия же, во главе всех лучших людей страны, приступила к великому акту - уничтожению того крепостного строя, который, из некогда необходимого средства к движению вперед, превратился потом в язву и помеху для дальнейшего развития.

Этот великий акт, который был более труден, чем установка Петровского закрепощения, монархия в основах разрешила с энергией и быстротой, успех которых признан был всем миром и самой русской нацией.

И вот тут наступает новейший период, в котором мы, живущие в 1905 году, видим себя в такой смуте, среди таких тяжких усложнений внешних и внутренних, что будущее страны покрылось для многих непроглядным черным туманом...

Как это случилось? Для определения этого нам недостаточно было бы рассуждать о собственно монархии, а необходимо вдуматься в историю самой нации, в эволюцию ее внутреннего содержания.

Вспомним состояние нации накануне Петровского переворота, подробно характеризованное в главах о кризисе московского миросозерцания...

Россия тогда порешила свой "кризис", устремившись со страстной энергией на усвоение европейского просвещения, и как бы ни были посредственны успехи ее во всяком случае она через 200 лет уже принята Европою как несомненный член культурного мира. Среди народов этого мира немало таких, которые уже не могут считать себя выше русских по обладанию средствами к культурной жизни, и сама Россия уже не признает, чтобы поляки, испанцы, итальянцы стояли в этом выше ее. Итак, средства существования выработаны и усвоены. Но цель? В этом отношении московский кризис оказался неразрешенным.

Вспомним, что основой русской психологии был несомненно элемент религиозный. С ним связана народная этика не в одних правилах личного поведения, а в самом характере национальной жизни. Это не подлежит сомнению. Русские могут нести упрек в том, что их правила поведения мало соответствуют тому, к чему влечет их этический элемент, но этот этический элемент чисто религиозен по характеру. Он чужд утилитарности. Он, поскольку лежит в душе верующих и неверующих русских, проникнут абсолютным этическим началом.

Не общественная польза, не интересы Отечества, не приличие и удобства жизни диктуют русскому его правила поведения, а абсолютный этической элемент, который верующие прямо связывают с Богом, а неверующие, ни с чем не связывая, чтут бессознательно. В этой высоте основного элемента нации лежит трудность его реализации, а трудность реализации грозит разочарованием, унынием и смертью нации, оказавшейся бессильной провести в мир слишком высоко взятый идеал.

И вот тут кроется множество опасностей для монархии, ибо этический религиозный элемент выдвинул ее в качестве власти верховной, и он же определяет нормы жизни, способные удовлетворить русское чувство и сознание.

Противоречия и недоумения, который Россия ощутила в применении этого начала к своей жизни, создали "кризис", сделавший необходимою Петровскую эпоху. С тех пор прошло 200 лет, Россия достигла многого в смысле знаний культурности, техники. Но в отношении самой основы своей жизни не почувствовала себя достигшей большей стройности, чем при Михаиле и Алексее.

И чем ближе подходил к концу период ученичества, тем сильные русские начинали ощущать, что в сущности ничего не достигли. В XVIII веке русские были спокойны и верили в себя, видя свои успехи в роли учеников. Но в XIX веке снова начинается внутренний разлад, тот самый, что был до Петра.

Такой чуткий русский человек, как Владимир Соловьев, тип очень национальный, в конце жизни прямо заявил, что "основной вопрос, над которым пришлось и ныне работать религиозным мыслителям России, был поставлен здесь уже более двух веков назад". Это вопрос о том, что есть церковь? А вопрос этот мог возникнуть только потому, что существовал вопрос более общий: что есть христианство, а это, другими словами, значит: что есть правде?

При характере психологического русского типа этот вопрос составляет "единое на потребу", без решения которого русский не способен устраиваться. С ним же самым теснейшим образом связана и монархия. Иоанн Грозный мог не исполнять правды, но он всегда знал, был уверен, что знает, что такое правда. И весь народ знал это совершенно так же, как сам царь. Но потом возникло сомнение.

Растерявшись в точном понимании правды. Петровская Россия пошла на завоевание культуры, искать "аленький цветочек" правды и через 200 лет исторической страды говорит себе, как Фауст: изучена медицина, и философия с правами, и многое другое,


А что же вышло из всего?
Одно обидное сознанье,
Что я не знаю ничего,
Что точно стоило бы знанья...[102]

Вот страшная психологическая особенность новой России, выходящей из периода ученичества. Но как же устраивать свою жизнь в таком состоянии, людям, способным получать энергию и охоту к работе лишь при уверенности в том, что существует правда, и в то же время после 200 лет искания не успевшим познать того, что для них "точно стоило бы знания"?

Положение вышло хуже до Петровского. Тогда, растерявшись в понимании правды, русские успокоились на решении, что нужно учиться. Ученье свет и приводит к познанию. Но теперь, после двух сотен лет трудов, все-таки не узнать искомой правды и в этом отношении раздробиться и растеряться даже более чем при Алексее и Феодоре, - это состояние, несомненно, крайне тяжкое и опасное для такой нации, которая по психологии своей непременно нуждается в знании правды, и без того чувствует себя самой ничтожной из всех детей ничтожных мира.

При этом расстраивается всякое творчество: семейное, социальное и государственное.

Что может сделать монархия в таком состоянии нации? Она сама есть власть правды, признанной народом. Если пропало национальное сознание правды, дело монархии совершенно спутывается.

Вот эту национально психологическую почву мы должны помнить при суждении о нашей государственности в современной России. Тягость почувствовалась уже в начале XIX века и достигла апогея после 1861 года. Освобождение крестьян - это был, кажется, единственный акт, в котором вопрос о правде был для всех безусловно ясен и в котором монархия шла об руку с всенародным нравственным сознанием.

Но с уничтожением крепостного права пришлось перестраивать все другие отношения в государстве. А бесспорное мерило правды исчезло, и вся страна разбилась в понимании ее.

При этом инстинктивный путь действия затруднялся во всей мере того, насколько в умах затуманилось ощущение правды. Для поправки этого требовалась бы очень ясная сознательность государственной идеи. Но ее именно и не выработалось, и к новым берегам пришлось плыть "без руля и без ветрил".


XLI Революционный дух нового периода

Рассматривая судьбы самодержавной идеи в Петербургский период - период подражания Европейской культуре с слабо развитым и падающим монархическим началом, - мы пришли, однако, к заключению, что весь ряд неблагоприятных условий этого периода не подорвал в России самодержавного идеала.

С 1861 года у нас наступила эпоха, по-видимому, блестящего творчества, обновления народных сил, по внешности - эпоха величайшего проявления самодержавного принципа. Но именно в этой эпохе перед монархией открылась опасность, которой она избежала за предшествовавший период.

Самый факт опасности едва ли подлежит сомнению.

В России уже в начале ХIХ века стали являться отдельные случаи отречения от монархической идеи. Сам Александр I признавал себя по убеждениям "республиканцем". Были еще раньше попытки ограничения самодержавия в пользу аристократии (во времена "верховников"). Требование "конституции" в смысле ограничения самодержавной власти народным представительством заявляли декабристы в 1825 году с оружием в руках. Но все это были движения слабые, очевидно, не захватывающие сколько-нибудь глубоко национального целого. Проблески конституционного движения в первой половине XIX века важны лишь в смысле указания того, что в нации усиливался элемент, уже не способный представить себе этического начала в основе политических отношений.

Но с 1861 года, доказавшего, по-видимому, все могущество этого верховного этического начала, конституционное движение заявилось несравненно сильные, и шло, в общем постоянно усиливаясь. В нем соединились самые разнородные элементы непонимания монархии. В самом дворянстве проявилась идея, будто бы освобождение крестьян от власти помещиков тем самым предполагает уничтожение самодержавия. Это ярко показывало успехи феодальной мысли в дворянстве крепостного периода. Многим начало казаться, будто бы самодержец есть как бы "первый дворянин", который имеет надо всей Россией те права, которые крепостные владельцы имеют в отношении своих "подданных" крестьян, так что он логически должен потерять и свои права, коль скоро они отняты у дворянства. С другой стороны, факт "освобождения народа" в сознании многих представлялся лишь первым шагом к тому окончательному "освобождению", каким они считали народное верховенство в государстве. Если сделан первый шаг, то нужно идти, быстро или постепенно, по этому же пути далее и дойти до "увенчания здания", до "конституции", до ограничения самодержавия волею народа. В этом проявилось воззрение на царя как на некоторого "диктатора", носителя "абсолютной власти", которая, может быть, была прежде необходима и неизбежна, но стала излишней с минуты, когда "народ дорос до гражданской свободы". Власть монарха, признаваемая лишь делегацией народного самодержавия, при этом казалась уже "отжившей", а стало быть, превращалась в "узурпацию". Нормальный ход дальнейшего развития государственности, с этой точки зрения, должен вести к упразднению, к постепенному или быстрому ограничению власти царя властью народа, в лице его "представителей".

Короче, все формы непонимания самодержавного принципа, все смешение его с "абсолютизмом", с единоличной и наследственной делегацией народной воли проявилось с периода реформ со страшной силой.

Проповедь идеи народного самодержавия, естественно, усилилась до неизвестной дотоле степени. Огромное большинство периодических изданий, огромное количество тайных обществ, наконец, личная пропаганда большинства образованного класса несли идею народной воли и народного самодержавия во все слои русского народа.

В таких же возрастающих размерах началась и неуклонно шла вперед за все 40 лет нового периода пропаганда антиправославная - во всех видах ее, начиная от полного отрицания религии и кончая множеством форм рационалистического христианства, или даже мистического, но всегда антиправославного. Это движение, подрывая православие, подрывало одновременно с этим и идею царского самодержавия, так как уничтожало ту психологическую настроенность, которая давала в результате охотную, добровольную склонность к самодержавному царскому принципу в полигике.

К этому общему движению постепенно стал присоединяться в размерах также все более усиливающихся социализм. Долгое время оставаясь достоянием по преимуществу образованных слоев, он начал затем проникать и в народ, особенно в массы городских рабочих. Создание демократической Европы, он нес с собой идею крайней демократии, соединенную с полным отрицанием религии.

Обрисовывать подробно все эти явления нет надобности. Это предмет более или менее общеизвестный современникам. Но причины его требуют выяснения.


XLII Социальные условия нового периода

В самый последний момент современности, когда под влиянием ряда общих и случайных причин государственный механизм стал приходить почти к самоупразднению, покойный В. К. Плеве, несомненно один из крупнейших представителей нашей бюрократии, писал о современном конституционном движении:

"Причины (его) заключаются в некоторых явлениях нашего гражданского развития за последнее полстолетие. Рост общественного сознания как естественное последствие преобразований, раскрепостивших и личность, совпал с глубокими изменениями бытовых условий, с коренной ломкой народно-хозяйственного уклада. Быстро развернувшаяся социальная эволюция опередила работу государства по упорядочению вновь возникающих отношений. Отсюда пошло сомнение в пригодности государственного аппарата для выполнения надвинувшихся задач управления. Отсюда возникло стремление в известной части общества к государственному строю, основанному на политической свободе. Таковы общественные течения, питающие конституционные вожделения из источника чистого, но есть и мутные источники в виде работы политических карьеристов всякого рода, которые пользуются всеми подходящими случаями, чтобы устраивать нечто вроде общественных протестов и происков разных центробежных сил и стремлений на инороднической подкладке ["Памяти Вячеслава Константиновича Плеве". Сбп. 1904 г., стр. 41-42].

В этом определении много правды. Но почему же "быстро развернувшаяся социальная эволюция" опередила работу государства? В. К. Плеве выражает при этом признание, между прочим, и в том, что "способы управления обветшали и нуждаются в значительном улучшении". Но дело не в том, что "способы" "обветшали", а в том, что они состоят в полной бюрократизации пореформенной России.

Действительно, условия государственного творчества в настоящее время очень сложны. Последние два столетия, пережитые Россией и всем культурным миром, к судьбам которого она присоединилась, создали чрезвычайное усложнение мировой и национальной жизни. Усложнились задачи общества, усложнились требования личности. В огромных размерах произошло то, что Спенсер называет "прогрессом", т. е. "дифференциация" социальных элементов. Это не есть "прогресс" в банальном смысле слова, как его понимает образованная толпа, т. е. Не непременно "улучшение", которое во многих случаях весьма спорно, но это именно - "дифференциация".

Для того, чтобы она не превратилась в разложение и гниение сил, необходима "интегрирующая" социально-государственная деятельность, а стало быть, и идея. Ее искания, ее пробы составляют причины тех политических переворотов и новых политических форм, которые ознаменовали собой историю народов за это двухсотлетие.

Этот "прогресс", "дифференциация" проявились в России даже заметнее, чем в других культурных странах. Не говорю "больше", но "заметнее", чувствительнее, потому что в России, двести лет назад все было несравненно проще, чем в культурных странах. Требования личности, строение социальных сил - все было сравнительно крайне просто и проще удовлетворялось. За двести лет в этом отношении произошла перемена, которая для нас гораздо более заметна и чувствительна, нежели для старых культурных стран.

Поддержание крепостного строя поэтому, между прочим, и стало невозможным, что процесс усложнения жизни, развитие личности, развитие экономическое, расслоение социальных сил совершалось и под покровом крепостного строя. В некоторых отношениях, в этом процессе выдающаяся роль принадлежит самому дворянству, не как сословию крепостническому, а как носителю Петровского дела просвещения и культуры. Так, именно дворянство высоко развило понятие о личности человека и в своей собственной среде показало нации человека в идеальных образчиках. Оно могущественно содействовало просвещению, сделавши в этом многое даже для своих крепостных. Дворянское меценатство выдвинуло из разночинцев, и прямо из крепостных людей, немало сил для развитой жизни.

Что касается развития русской личности к середине ХIХ века, то одно из любопытнейших свидетельств этого дал Герцен, который заявляет, что, будучи знаком с наиболее выдающимися представителями образованной Европы своего времени, он не видал слоя таких блестящих представителей развитой личности, как среди московских славянофильских и западнических кружков. Высокое состояние личности к концу крепостного периода свидетельствуется, впрочем, блестящим творчеством его во всех отраслях человеческой деятельности. Первая половина ХIХ века выдвинула столько необычайных талантов, как никогда не выдвигала Россия, и у всех них поражает именно необычайная сила личности в самых разнообразных проявлениях. Их, может быть, сравнительно меньше в государственной области, хотя и тут такие личности, как Сперанский, Киселев, Канкрин, Уваров, Муравьев-Амурский и т. д., представляют образчики редкие у нас. В церковной области довольно назвать такие силы, как Филарет Московской и Иннокентий Херсонский. В области художественной - Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Глинка. Даже в области критики никто до сих пор не превзошел Белинского. Целая плеяда публицистов-философов, как А. Хомяков, И. Киреевский, А. Герцен, множество сил в разных отраслях знания обнаруживают уже не признаки учеников, но творческую самостоятельность.

Вообще к концу Петербургского периода, Россия увидела себя сложной культурной страной. Потребности личности, сознание своих прав, потребность свободы - все это в дворянском слое и выработанной им образованной России - стали чутки и напряженны. Но этот процесс выработки личности имел в России и слабую сторону: слой действительно культурный был крайне мал и сосредоточивался почти исключительно в дворянстве. Значительное количество образованных людей издавна вырабатывало наше духовенство, но все они, если не оставались в изолированном кругу своего природного сословия, сливались с бюрократией или тем же дворянством. Культурный тип вырабатывался дворянством.

Но с реформой 1861 года дворянство настолько расшаталось, что, казалось, должно было совсем рухнуть. Оно обеднело и, выбитое из привычной колеи, не могло давать тона жизни. Между тем на все отрасли службы и образованных профессий хлынула масса "разночинцев" всех возможных сословий и племен, имевших между собой только ту общую черту, что все они отбились от своих социальных слоев и вошли в слой "образованный" - в "интеллигенцию", как они стали себя называть через десятка полтора лет.

Весь этот новый общественный слой, "интеллигентный", численно постоянно растущий, имел, вообще говоря, не глубокое образование, и еще меньше культурного воспитания. Даже обедневшие и опустившиеся дворянские семьи уже не имели сил его давать своим членам, а настоящие "разночинцы" развивались еще при худших условиях. Разночинская интеллигенция нередко могла подсказать поэту страшное искренностью признание и жалобу:


В нас под кровлею отеческой,
Не запало ни одно
Жизни чистой, человеческой
Плодотворное зерно...[103]

Эта новая "интеллигенция" унаследовала у стародворянской всю ее требовательность в отношении прав личности, но не имела ни силы, ни самостоятельности, ни тонкости личности стародворянского времени. Элементов устойчивости в ней поэтому было меньше, элементов самоуверенности и требовательности стало еще больше.

Первая же эпоха появления этой разночинной интеллигенции прославилась "нигилизмом", крайним отрицанием всего существующего, и резким революционным характером своим.

Отмена или крайнее ослабление привилегий, дающих доступ в область "интеллигентных" профессий, и огромное расширение этой области создало еще новый социальный факт.

В эту область хлынуло множество нерусских элементов, все более увеличивающихся в составе "интеллигенции". Среди них особенно должны быть отмечены евреи, которых прежде почти не знала Россия в среде своих высших, правящих классов. В новый период они стали быстро захватывать самую влиятельную роль во всех областях умственного труда и либеральных профессий.

Сам по себе прилив чужих элементов хорошо знаком России, но прежде русские сохраняли достаточно силы для того, чтобы русифицировать приходящие извне элементы. В новой России пришлые "интеллигенты" брали уже верх над коренными. Разночинская интеллигенция была внутренне слишком слаба как культурная сила, и по своему сбродному сложению легче всего сплачивалась на отрицании. Естественно, липа, выходящие из разнородных по типу слоев, свободнее всего сходятся при отбрасывании каждым своего органического прошлого и при постановке общей цели на каких-либо чисто отвлеченных началах имеющих вид "общечеловеческих".

Таким "общечеловеческим" казалось "европейское", "общекультурное", и притом в тех крайних побегах, которые и в Европе отрицали все "старое", органическое.

Наша новая революционная интеллигенция поэтому связала себя традиционно с прежним западническим направлением, с которым в действительности имела немного общего. Со страстностью вспыхнула в ней старая наша подражательность, от которой стали было излечиваться культурные слои дворянской образованной России. Никогда никакие "пирожники" Меньшикова времен Петра не были такими страстными поклонниками "последнего слова развития", которое на сей раз стали искать в революционной Европе.

Этот отрицательный, космополитический, внеорганический, а потому революционный дух тяжко налег на новую Россию.

Само собой разумеется, что "национальная интеллигенция", прямые преемники 200-летия культурной работы России, не исчезли. Напротив, в этот же новейший период создано почти все, в чем русское самосознание дошло до высших пределов, до сих пор им достигнутых. Этот новый период есть период Достоевского, Н. Данилевского, Л. Толстого, И. Аксакова, М. Н. Каткова, обоих Соловьевых (отца и сына), М. Салтыкова (Щедрина) и множества других деятелей, раскрывавших разные стороны содержания русского духа и более или менее формулировавших плоды русского самосознания.

Но вся эта работа происходила в котле кипения интеллигентной революционности, заливалась ею со всех сторон, не имела сил подвести какого-нибудь общенационального итога.

Это состояние мысли образованных слоев тем более сложно, что интеллигенция явно и сознательно "революционная" тесно переплеталась с интеллигенцией "национальной", выражающей органическую умственную работу России. Их коренное различие сказывается иногда очень ясно при переходе к политической деятельности, но в области культурного дела оба элемента смешиваются нередко даже в одной и той же личности.

Л. Толстой, с одной стороны, - крайний отрицатель и даже революционер; но он же - великий работник национального самосознания. Немногие Русские так ярко доказали невозможность для себя отрешаться от верховенства этического начала. То же приходится сказать о Салтыкове-Щедрине, да и о множестве других. Что такое Владимир Соловьев? Что такое Глеб Успенский? У всех них отрицание современности держится на чисто русском же психологическом начале. В средних слоях интеллигенции эти элементы отрицания и утверждения смешиваются еще более неразложимо. В высшей степени бунтовское "народничество" в то же время родственно славянофильству по усилиям держаться на почве органических явлений. Внутренний разлад интеллигенции доходит до страшной путаницы, которую так неподражаемо изобразил Достоевский.

Тот вопрос об истине, который поставила себе Россия еще перед реформой Петра, при таких условиях обострился и запутался сильнее, чем при Петре. Он после 200-летней работы явился пред Россией в такой сложности, как она не могла себе и представить в московские времена. Между тем подводить итоги пришлось в такое время, когда в "интеллигенцию" вливалось огромное количество homines novi [104], почти чуждых культурной работе России за эти 200 лет, в огромном проценте иноплеменных, чуждых самой русской психологии и даже по внутреннему своему содержанию ей враждебных.

Я не хочу обвинять никаких "чужаков" за то, что они люди иной природы, чем русские, и этим волей-неволей усиливают наши элементы отрицания. Совершенно естественно, что они имеют свое содержание. Быть может, их вторжение, как ни тяжко оно для русского развития, даже провиденциально необходимо для окончательного выяснения русского же идеала, по существу универсального, а потому обязанного найти способы примирить с собой и подчинить себе даже вавилонское столпотворение этой разношерстной "интеллигенции". Но когда это еще совершится, а в ожидании является тот факт, что при устроении России, освобожденной от крепостного строя, созидающая власть встретила перед собой заготовленный прошлым, но только тут выросший во всю силу огромный слой революционной интеллигенции, которая страшно затруднила национальные задачи.

Эта интеллигенция не только в своих крайних проявлениях, но и в умеренных, так называемых либеральных, отрицала не частности строения, а саму строящую силу, требовала от нее не тех или иных мер, а того, чтобы она устранила саму себя, отдала Россию им. Но на такой почве возможна только борьба, полное торжество победителя, полное уничтожение побежденного.

Тяжкий смысл этого положения едва ли у нас сознавался властью, которая, будучи основана на нравственном единении с нацией, с трудом представляла себе, чтобы среди "своих" могли перед ней стать принципиальные враги.

Но за то сама революционная интеллигенция, как "мирная", так и "боевая", вполне понимала положение и систематически направляла все свои усилия к тому, чтобы все устроительные меры власти, всякий шаг развития страны обратить в орудие борьбы против данного строя. А эта интеллигенция была повсюду - и многочисленная в рядах самой же бюрократии, как слоя наиболее отрешенного от всех органических элементов нации, она нередко сама же и вырабатывала мероприятия правительства, прямо противные самодержавной идее. Что касается интеллигенции чисто революционной, то она скоро дошла до самой ярой борьбы, помощью политических убийств создав тактику "террора".

Наверх

Вернуться к оглавлению

Далее  

Тихомиров Л.А. Монархическая государственность